Константин Воробьев. Это мы, господи!..
-------------------------------------------------------------------------------------------------
Воробьев К.Д. Друг мой Момич: Повести. - М.: Современник, 1988. В75
ББК84Р7 ISBN 5-270-00092
OCR Кудрявцев Г.Г.
-------------------------------------------------------------------------------------------------
Луце жъ бы потяту быти,
неже полонену быти
"Слово о полку Игореве"
{Лучше быть убиту от мечей, чем от рук поганых полонену (Поэтическое переложение Н. А. Заболотского)}
------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------------
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Немец был ростом вровень с Сергеем. Его колючие поросячьи глаза
проворно обежали высокую статную фигуру советского военнопленного и
задержались на звезде ремня
- Официр? Актив официр? - удивленно уставился он в переносицу Сергея.
- Лейтенант. .
- Зо? Их аух лейтнант! {Вот как? Я тоже лейтенант!(нем.)}
- Ну и черт с тобой! - обозлился Сергей.
- Вас?
- Што ви хофорийт? - помог переводчик.
- Говорю, пусть есть дадут. . за три дня некогда было разу пожрать. .
...Клинский стекольный завод был разрушен полностью. Следы недавнего
взрыва, как бы кровоточа, тихо струили чад угасшего пожара. В порванных
балках этажных перекрытий четко застревало гулкое эхо шагов идущих в ногу
немцев. Один из них нес автомат в руках У другого он просто болтался на
животе.
- Хальт! - простуженным голосом прохрипел немец.
Сергей остановился у большого разбитого окна, выходящего в город. В
окно он видел, как на площади, у памятника Ленину, прыгали немецкие солдаты,
пытаясь согреться На протянутой руке Ильича раскачивалось большое ведро со
стекаемой из него какой-то жидкостью
Конвоирам Сергея никак не удавалось прикурить Сквозняк моментально
срывал пучочек желтого пламени с зажигалки, скрюченные от ноябрьского мороза
пальцы отказывались служить.
- Комт, менш! {Идем, человек}
Пройдя еще несколько разрушенных цехов, Сергей очутился перед мрачным
спуском в котельную.
"Вот они где хотят меня..." - подумал он и, вобрав голову в плечи,
начал спускаться по лестнице, зачем-то мысленно считая ступеньки.
Обозленными осенними мухами кружились в голове мысли. Одна другой не
давали засиживаться, толкались, смешивались, исчезали и моментально роились
вновь.
"Я буду лежать мертвый, а они прикурят... А где политрук Гриша?.. Целых
шесть годов не видел мать!.. Это одиннадцатая? Нет, тринадцатая... если
переступлю - жив..."
- Нах линкс! {Налево!}
Сергей завернул за выступ огромной печи. Откуда-то из глубины кромешной
тьмы слышались голоса, стоны, ругань.
"Наши?" - удивился Сергей. И сейчас же поймал себя на мысли, что он
обрадован, как мальчишка, не тем, что услышал родную речь, а потому, что уже
знал: остался жив, что сегодня его не застрелят эти два немца...
Привыкнув, глаза различили груду тел на цементном полу. Места было
много, но холод жал людей в кучу, и каждый стремился залезть в середину.
Только тяжелораненые поодиночке лежали в разных местах котельной,
бесформенными бугорками высясь в полутьме.
- Гра-а-ждане-е-е! Ми-и-лаи-и... не дайте-е по-мере-е-еть!.. О-о-й,
о-о-ох, а-а-ай!-тягуче жаловался кто-то, голосом, полным смертельной тоски.
- Това-а-рищи-и! О-ох, дороги-ия-а... один глоточек воды-и... хоть
ка-а-пельку-у... роди-и-имаи-и!
- Прими, говорят тебе, ноги, сволочь, ну!
- Эй, кому сухарь за закурку?..
- ...и до одного посек, значит... вот вдвоем мы только и того... без
рук... попали к "ему"...
- Хто взял тут палатку?
- В кровь исуса мать!..
- Земляк, оставь разок потянуть, а?
Разнородные звуки рождались и безответно умирали под мрачными сводами
подвала, наполняя сырой вонючий воздух нестройным, неумолчным гамом.
Сергей, постояв еще минуту, медленно направился к груде угля и,
аккуратно подстелив полу шинели, сел на большой кусок антрацита. Волнение
первых минут как-то незаметно улеглось. На смену явилось широкое и тупое
чувство равнодушия ко всему да голодное посасывание под ложечкой. В кармане
галифе Сергей нащупал крошки махорки и, осторожно стряхнув его содержимое в
руку, завернул толстую неуклюжую цигарку.
"Ну-с, товарищ Костров, давайте приобщаться к новой жизни!" - с
грустной иронией подумал он, глубоко затягиваясь терпким дымом. Но
сосредоточиться не удавалось. Разрозненные, одинокие осколки мыслей
скользили в памяти и, легко совершив круг, задерживались, преграждаемые
одной и неотвязной мыслью: почему он, Сергей, бравировавший на фронте своей
невозмутимостью под минами немцев, никогда не думавший о возможности смерти,
сегодня вдруг так остро испугался за свою жизнь? Да еще в каком состоянии!
Пленный... когда желанным исходом всего, казалось бы, должна явиться
смерть... Не все ли равно, какая смерть, каким руслом она ворвется в душу,
мозг, сердце... Смерть есть смерть!
"Значит, просто струсил?!"
В памяти отчетливо встал недавний фронтовой случай. Рота Сергея
занимала богатую деревню недалеко от Клина. Знали, что впереди, в небольшом
леске, засели немецкие автоматчики, готовя наступление. Им организовывали
встречу. Подходы к деревне были густо заминированы, десять дээсовских
пулеметов притаились на небольшой поляне, вероятном месте атаки. Ждали.
Каждый день немцы обстреливали деревню. С душераздирающим воем мины
тупо рыли улицу и огороды колхозников, наводя ужас на стариков и женщин.
Однажды солнечным октябрьским утром Сергей и политрук Саша Жариков
возвращались из штаба батальона.
- Без трех минут девять, - взглянул на часы политрук, - фрицы и францы
допивают кофе. В девять ноль-ноль начнется минопускание по нашей вотчине...
Почти в ту же минуту тишина утра нарушилась диким воем мин.
- Ии-иююю-у-юю... Гахх! Гахх! Ии-юю-уу-юю...
- Пожалуй, укроемся, лейтенант?
Перепрыгнув плетень, зашли в небольшой сад. Под развесистой грушей, в
давно заброшенном погребе, сидел ротный писарь и составлял строевую записку.
Одна за другой две мины залетели в сад.
- Бац, телеграммы! - воскликнул писарь, наклоняясь ,к полу погреба. То
же самое, как-то невольно, проделали Сергей и политрук.
- Грешно, комиссар, кланяться каждой немецкой мине, - пошутил Сергей.
Поднявшись, они отошли несколько шагов от ямы, договорившись: по
очереди одному падать, а другому стоять при разрывах мин.
- Потренируем нервишки, а?
- Пи-и-июю-у-ю! - вдруг слишком близко завыло в воздухе.
Политрук медленно присел на колени. Сергей, зажмурив глаза, остался
стоять. Сухой обвальный взрыв огромными ладонями ударил в уши. Что-то с
силой рвануло за полы плаща Сергея, крошки недавно замерзшей земли больно
брызнули ему в лицо. Открыв глаза, Сергей увидел плавающие в воздухе белые
листки тетради. Колыхаясь и описывая спирали, они медленно садились на седую
от изморози траву, как садятся измученные полетом голуби. С самой верхней
ветки груши бесформенной гирляндой свисали какие-то иссиня-розовые нити.
Тяжелые бордовые капли, медленно стекали с них.
- Мина залетела в яму, - проговорил Сергей, - писарь убит, - указал он
политруку глазами на ветви груши...
По улице шли медленно, не обращая уже внимания на рев и разрывы мин.
- А у тебя полы ведь нет у плаща, лейтенант! - удивился политрук.
- Да-да, - отвлеченно ответил Сергей, занятый своими мыслями. Он думал
о смерти и тогда же понял, что, в сущности, не боится ее, только... только
умереть хотелось красиво!
Всплыли и другие боевые моменты. И ни в одном из них Сергей не отыскал
и тени намека на сегодняшнее свое поведение.
"Что ж, я молод и хочу жить. Значит, хочу еще бороться!" - решил он,
сидя на куче угля...
Нескончаемо долго текла первая ночь плена. Только к утру задремал
Сергей, уткнув нос в воротник шинели. Разбудили его вдруг поднявшийся шум и
движения среди пленных.
- Немцы бомбить идут! - крикнул кто-то в дальнем углу. - Прячь, братва,
что у кого есть!..
Ничего не понимая, Сергей вглядывался в бледную полоску света, идущую
от лестницы. Там стояла группа немцев, видимо, только что пришедших и
оживленно разговаривающих с часовыми. Все они, как-то разом повернувшись,
направились к пленным. Острые полосы света от ручных фонарей запрыгали по
серым, нелепым от распущенных хлястиков шинелям, пилоткам, шапкам.
- Комагерр! {Ко мне!} - зарычал рослый фашист, схватив за плечо Сергея.
- Мантиль ап! Ап, шнелль! {Шинель снимай! Снимай, быстрей!}
Сергей снял шинель. Торопливо немец облапал его карманы. Вдруг его
рука, дрогнув, замерла на грудном кармане гимнастерки.
- Вас ист дас? О, гут, прима! {Что такое? О, хорошо, красиво!} -
осклабился он, рассматривая массивный серебряный портсигар. Это был подарок
от друзей ко дню двадцатилетия Сергея. Затейливый вензель из инициалов
хозяина распластался на крышке. На внутренней ее стороне были выгравированы
в шутку слова: "Пора свои иметь". Углубление этих букв было залито черной
массой, и бравший папиросу из портсигара непременно прочитывал это
назидание.
Сергей грустным взглядом проследил, как портсигар утонул в кармане
зеленых измызганных брюк.
- Это же память!
- Вас бамат?
- Память, знаешь, скотина?!
В полутьме немец видел, как лицо военнопленного покрылось меловым
налетом, и, рванув пистолет, со страшной силой опустил его на висок
Сергея...
ГЛАВА ВТОРАЯ
Декабрь 1941 года был на редкость снежным и морозным. По широкому шоссе
от Солнечногорска на Клин и дальше на Волоколамск нескончаемым потоком тек
транспорт отступающих от Москвы немцев.
Ползли танки, орудия, брички, кухни, сани.
Ползли обмороженные немцы, напяливая на себя все, что попадалось под
руку из одежды в избе колхозника.
Шли солдаты, накинув на плечи детские одеяла и надев поверх ботинок
лапти.
Шли ефрейторы в юбках и сарафанах под шинелями, укутав онучами головы.
Шли офицеры с муфтами в руках, покрытые кто персидским ковром, кто
дорогим манто.
Шли обозленные на бездорожье, на русскую зиму, на советские самолеты,
штурмующие запруженные дороги. А злоба вымещалась на голодных, больных,
измученных людях... В эти дни немцы не били пленных. Только убивали!
Убивали за поднятый окурок на дороге.
Убивали, чтобы тут же стащить с мертвого шапку и валенки.
Убивали за голодное пошатывание в строю на этапе.
Убивали за стон от нестерпимой боли в ранах.
Убивали ради спортивного интереса, и стреляли не парами и пятерками, а
большими этапными группами, целыми сотнями - из пулеметов и
пистолетов-автоматов! Трудно было заблудиться немецкому солдату,
возвращающемуся из окрестной деревни на тракт с украденной курицей под
мышкой. Путь отступления его однокашников обозначен страшными указателями.
Стриженые головы, голые ноги и руки лесом торчат из снега по сторонам дорог.
Шли эти люди к месту пыток и мук - лагерям военнопленных, да не дошли,
полегли на пути в мягкой постели родной страны - в снегу, и молчаливо и
грозно шлют проклятия убийцам, высунув из-под снега руки, словно завещая
мстить, мстить, мстить!..
...Сергей открыл глаза и встретился ими с волосяной рыжей глыбой,
свисающей к его подбородку.
"Где это я?" - подумал он.
Вдруг щетина зашевелилась, и мягкий гортанный голос заставил его шире
открыть опухшие веки. "Да это же борода!" - обрадовался он, встретившись с
чуть насмешливым взглядом ее обладателя.
- Эх ты, мил человек, горяч, нечего сказать! Чай, запамятовал, где ты?
- урчал бородач, наклоняясь над Сергеем. - Портсигар пожалел... велика
важность! Убить германец ить мог тебя, вот оно как...
Голос бородача напомнил что-то знакомое, и, силясь припомнить, где он
его слышал, Сергей закрыл глаза.
- Полежи, я схожу погляжу - снег растаял ли. Попьешь водички...
"Да Горький так говорил! В кинокартине "Ленин в 1918 году", - вспомнил
Сергей.
- Как зовут-то тебя, мил человек? - подавая Сергею консервную банку с
полурастаявшим снегом, спрашивал бородач.
- Серегой, стало быть...
- Ну, добре, а меня Хведором, мил человек, Никифорычем, значит...
Ярославский я, из Данилова, может, слыхал?
Остаток дня и ночь Сергей провел в разговорах с Никифорычем. Задушевная
простота и грубоватая ласковость его советов и нравоучений заставили Сергея
проникнуться к старику чувством глубокой приязни, почти любви. Сергей
сознавал, что Никифорыч неизмеримо практичнее, опытнее его; крепче стоит на
земле чуть кривыми мускулистыми ногами, многое видел и знает и многое имеет
"себе на уме". Не удивился поэтому Сергей, когда Никифорыч, подтащив вещевой
мешок, долго рылся в белье, портянках, старых рукавицах, пока не нашел белую
баночку с какой-то мазью.
- Помогает, слышь, крепко при побоях, - объяснил он, зачерпнув черным
мизинцем солидную дозу снадобья. Сергей не возражал. "Значит, верно,
помогает при побоях", - решил он и дал Никифорычу вымазать вздувшийся
разбитый висок. Когда Сергей отказался от предложенного сухаря, Никифорыч
вдруг урезонил его:
- Ты, мил человек, бери и ешь. Приказую тебе... - А помолчав, добавил -
Помогать будем друг другу. Это хорошо, слышь...
На второй день ранним утром всех пленных выгнали из котельной во двор
завода. Построенные по пять, тихо двинулись по Волоколамскому тракту,
окруженные сильным конвоем. Сергей и Никифорыч шли в первой пятерке.
Колючий, пронизывающий ветер дул в лицо, заставлял в комок сжиматься
исхудавшее тело.
- Лос! Лос! {Давай! Давай!} -торопили конвойные, пытаясь ускорить
процессию. Не успели отойти и трех километров от города, как сзади начали
раздаваться торопливые хлопки выстрелов - то немцы пристреливали отстающих
раненых. Убитых оттаскивали метров на пять в сторону от дороги. У Сергея
тупо и непрестанно болело бедро, пораженное осколком... Контуженная левая
часть лица часто подергивалась дикой гримасой. С каждым шагом боль в бедре
все усиливалась.
- Держись крепче, Серег, не то убьют! - посоветовал Никифорыч. - Есть у
меня три сухаря, подкрепимся малость, - продолжал он, невозмутимо шагая
вперед.
Чем дальше шли, тем больше становилось убитых. Нельзя отстать от своей
пятерки. На место выбывшего сразу становился кто-нибудь другой, место
терялось, а вышедшего на один шаг из строя немедленно скашивала пуля
конвоира. Люди шли молча, дико блуждая бессмысленными взорами по заснеженным
полям с чернеющими на них пятнами лесов.
- Братцы, ну как жа оправиться? - взмолился вдруг кто-то из пленных.
- Ай вчера от грудей? Снимай штаны - и дуй! - поучали его из строя.
- Не умею, родненькие, на ходу, я жа не жеребец...
- Пройдешь верст пять и сумеешь, - обещали несчастному.
- Ишь, чего захотел! Знать, не голодный...
- Черт плюгавый!..
Плохо быть одному сытому среди сотни голодных. Его не любят, презирают.
Этот человек чужой, раз ему не знаком удел всех.
К полудню впереди показалась небольшая деревенька, расположенная на
шоссе.
- Журавель, ребята, виден, попьем водички!
- Эти напоят... захлебнешься...
- Ан, слава богу, третью недельку живу в плену и ничего, пью... Самому
нужно быть хорошему, тогда и камраты будут хороши...
- Штоб твои дети всю жизнь так пили, как ты тут!
- Ишь, сука паршивая, камрата заимел...
Лениво переругиваясь, пленные вошли в деревню. На крыльце каждого
домика толпились женщины и дети, торопливо выискивая глазами в толпе пленных
знакомых или родных.
- Тетя, вынеси хоть картошку сырую...
- Пить...
- Корочку...
- Окурок...
- Да-а... Сюда-аа... Аа-я-оо-а-яя!..
Двести голосов просящих, умоляющих, требующих наполнили деревеньку. На
крыльце одной особенно низенькой и ветхой избенки старуха, кряхтя, тащила
большую корзину с капустными листьями. Видно, не под силу была ноша бедной,
и тогда, схватив ревматическими пальцами охапку листьев, она бросила их в
толпу пленных. Думала мать сына-фронтовика, что и ее Ванюша, может быть,
шагает где-нибудь вот так, умоляя о глотке воды и единственной мерзлой
картошке. И вынесла бы старуха мать ковригу хлеба и кринку молока, да живет
она, горемычная, на бойком месте, давным-давно взяли немцы корову, очистили
погреб от картошки, съели рожь и пшеницу... Только и осталась корзина
капустных листьев пополам с навозом.
Как морской шквал рвет и бросает из стороны в сторону пенную от ярости
волну, так пригоршни капусты, бросаемые старухой, валили, поднимали и
бросали в сторону обезумевших людей, не желающих умереть с голода. Но в эту
минуту с противоположной стороны улицы раздалась дробная трель автомата.
Старушка, нагнувшаяся было за очередной порцией капусты, как-то неловко
ткнулась головой в корзину, да так и осталась лежать без движения.
Как бы вторя очереди первого автомата, застучали выстрелы со всех
сторон. Конвойные открыли огонь по пленным, сбившимся в одну кучу. Стоны,
вопли ужаса огласили деревеньку.
- Ложись, Серег, - предложил Никифорыч, но, сразу побледнев, схватился
руками за грудь.
- Что такое? Что? - бросился к нему Сергей.
- Убили-таки, ироды! - хриплым и тихим голосом проговорил Никифорыч,
ложась на спину. - Вот... тебя тоже убьют, Серег... беги, - хрипел он. -
Володька похож на тебя... сын. На фронте он... Ну, возьми мешок... Иди!
Выстрелы так же внезапно прекратились, как и начались. Сергей,
распахнув шинель и фуфайку, увидел на груди Никифорыча две ямки выше левого
соска. Коричневая густая кровь, пенясь, сочилась из них. Долго возился
Сергей с бородой, пытаясь уложить ее горизонтально. Она упрямо торчала
вверх, волнуемая холодным декабрьским ветром.
Вновь, построенные по пять, двинулись пленные в путь. Восемьдесят
убитых остались лежать на снегу. Раненых не было, их добивали на месте.
Сергей оглянулся еще раз на развевающуюся бороду Никифорыча и, поправив
мешок, зашагал по снежному тракту.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Ржевский лагерь военнопленных разместился в обширных складах
Заготзерна. Черные бараки маячат зловещим видением, одиноко высясь на
окраине города. По открытому, ничем не защищенному месту гуляет-аукает
холод, проносятся снежные декабрьские вихри, стоная и свистя в рядах колючей
проволоки, что заключила шесть тысяч человек в страшные, смертной хватки
объятия. Все дни и ночи напролет шумит-волнуется людское марево, нижется в
воздухе говор сотен охрипших, стонущих голосов. Десять гектаров площади
лагеря единственным черным пятном выделяются на снежном просторе. Кем и
когда проклято это место? Почему в этом строгом квадрате, обрамленном рядами
колючки, в декабре еще нет снега?
Съеден с крошками земли холодный пух декабрьского снега. Высосана влага
из ям и канавок на всем просторе этого проклятого квадрата! Терпеливо и
молча ждут медленной, жестоко-неумолимой смерти от голода советские
военнопленные...
...Лишь на седьмые сутки жизни в этом лагере Сергей получил шестьдесят
граммов хлеба. У него хватило сил ровно столько, чтобы простоять пять часов
в ожидании одной буханки в восемьсот граммов на двенадцать человек. Диким и
жадным огнем загорались дотоле равнодушно-покорные глаза человека при виде
серенького кирпичика.
- Ххле-леб! - со стоном вырывается у него, и не было и нет во вселенной
сокровища, которое заменило бы ему в этот миг корку месяц тому назад
испеченного гнилого хлеба!
Сергей видел, как курносый парень из его шеренги бережно и осторожно,
как что-то воздушно-хрупкое и святое, принял из рук полицейского буханку
хлеба. Смешно расширенными глазами глядел он на нее, покачивая в
заскорузлых, давным-давно не мытых руках.
- Аида, ребята, к третьему бараку, - почему-то шепотом проговорил он. -
Разделим хлебушко...
Опасался орловец, что вот тот же полицейский вдруг одумается да и
крикнет:
- Эй, ты, ... в рот, отдай буханку!
Раздевшись, парень разостлал шинель, положил на нее хлеб. Одиннадцать
человек сверлили глазами этот жалкий бугорок серой массы, терпеливо ожидая
конца священнодействия орловского хлебороба.
Не так-то просто разрезать буханку хлеба! Из восьмисот граммов должно
выйти двенадцать кусочков, но ровных, абсолютно ровных по величине. Крошки,
размером в конопляное зерно, должны быть тщательно подобраны и опять-таки
поровну разложены на двенадцать частей.
Сергей наблюдал за ножом и худым грязным лицом разрезающего хлеб и не
мог понять: то ли желтоватые скулы орловца двигаются в такт ножу, то ли он
нагнетает слюну, предвкушая горьковато-кислый хлеб...
- Ну как, братва, ровна? - спросил парень, закончив раскладку крошек.
- Вон там от горбушки надоть...
- Добавить суды...
- Ну, будя, будя! - проговорил парень. - Теперя становитесь по одному,
чтоб номера помнить.
Сергей присутствовал первый раз при дележке паек и потому охотно и
покорно исполнял правила этой процедуры. Нужно было запомнить свой
порядковый номер. Один из участников дележки оборачивался спиной к пайкам
хлеба и на вопрос: "Кому?" - называл тот или другой номер.
Таким образом устранялись всякие нарекания на делящего, что он поступил
в данном случае нечестно. Номер Сергея был пятый, называющий сказал его
последним, и в минуты ожидания, видя, как за два укуса исчезал ломтик хлеба
во рту его обладателя, Сергей, почувствовал, как водянистая слюна заполнила
весь его рот, не успевая проталкиваться в глотку...
С каждым часом все тяжелей становились ноги. Они отказывались
слушаться, вечно замерзшие и сырые. Все эти дни Сергей ночевал в третьем
бараке на третьем этаже нар. Бараки не могли вместить и пятой части людей,
находящихся в лагере. Спали там вповалку друг на друге. На четырехъярусных
нарах ложились в три слоя. Счастливцем был тот, кто оказывался между верхним
и нижним. Было теплей.
Каждый день по утрам пленные выносили умерших за ночь. Каждый день
около шестидесяти человек освобождали места для других В середине лагеря,
внутри одного барака, во всю его ширь и глубь вырыли пленные огромную яму.
Не зарывая, сносили туда умерших, и катился в нее воин с высоты четырех
метров, стукаясь голым обледеневшим черепом по костяшкам торчащих рук и
колен братьев, умерших раньше его...
Тяжелым ленивым шаром катились дни. Подминал этот шар под тысячепудовую
тяжесть тоски и отчаяния людей, опустошая душу, терзая тело. Не было дням
счета и названия, не было счета и определения думам, раскаленной массой
залившим мозг...
Соседом Сергея слева был обладатель синего прозрачного личика с
заострившимся носиком. Личико тихо и размеренно дышало, выглядывая из-под
полы шинели черными, похожими на зерна смородины глазами. Было в них что-то
торжественно-печальное. То ли успокоение сознанием, что, слава богу, все это
скоро кончится для него, то ли мольба... Личико не шевелилось. - Давно
здесь? - стараясь придать своему голосу тон сострадания, спросил Сергей.
- Месяц... нет, меньше, - тоненьким голоском пропищало личико. - Болен
я... Пальцы отваливаются, - продолжал сосед, по-прежнему не шевеля ни единым
членом тела.
- Как отваливаются?
- Гнали нас... на дороге танкист-немец... снял с меня валенки... пять
верст босой... ноги отмерзли. Вот семь пальцев отвалились... Теперь только
три... завтра, наверное, тоже отвалятся... И ноги гниют тоже... Тут нас
много таких...
В гаме голосов терялся тихо шелестящий, часто прерывающийся звук речи.
Личико не могло, а может быть, не желало усилить этот шелест. Зачем? Все
равно бесполезно. Все равно!.. Но вдруг шелест повторился. Сергей,
облокотившись, приблизил лицо к говорящему.
- Шесть верст до дому... Знала б мама... принесла бы картошки вареной,
хлеба тоже... На шоссе мы живем... деревню Аксеновку знаете? Колей меня
зовут... И как сообщить маме, вы не знаете?
Сергей глядел на влажный агат глаз тоскующего по маме сына и думал:
"Да, принесла бы мать своему единственному Коле картошки вареной... и хлеба
тоже... Долго бы ходила вокруг лагеря, утопая в снегу веревочными лаптями,
до боли щуря слезоточащие глаза, ища ими Колю. Билось бы частыми толчками ее
изнывшее сердце, и не поняла бы, не услышала она лающего окрика немца со
сторожевой вышки. Прицелился бы тот по склоненной голове в дырявом черном
платке, и тихо опустилась бы мать в снег, схватясь руками за грудь, словно
пытаясь задержать еще на минуту свою материнскую любовь к сыну, вырванную
вдруг кем-то злым и ей непонятным..."
- Нет, не знаю, Коля, как сообщить твоей маме, - ответил Сергей и,
пытаясь успокоить его, весело проговорил: - Ничего, Коля, все будет хорошо!
Ты еще вернешься в свою Аксеновку!
- Э, нет! Поглядите-ка вот...
Ухватясь одной рукой за брезентовый ремень, прибитый к доске верхних
нар, Коля пытался встать. Это ему никак не удавалось, и Сергей, поддержав
его худую, ребристую спину, помог ему сесть. Обеими руками Коля бережно взял
одну ногу и, пододвинув ее ближе к Сергею, начал разматывать полотенце.
- Как же я дойду? - повторил он, печально глядя на свою ногу.
Фиолетовый налет гангрены покрыл всю ступню. Ни одного пальца на ноге
не было. В их основаниях торчали белые острые косточки или зияло углубление
с сочившейся оттуда сукровицей.
- Вот я какой теперь! - проговорил Коля, ложась и накрываясь шинелью...
В этот день было объявлено, что в два часа будет выдаваться "баланда".
Сергей уже знал, что в лагере так называют суп. Но именно это бессмысленное
слово в точности определяло по достоинству ту несказанную по цвету и вкусу
жидкость, которой питались пленные. Варилась баланда в полевых кухнях.
Состояла она из чуть подогретой воды, забеленной отходами овсяной муки.
Сергей не имел ни котелка, ни ложки. Опечаленный сознанием своей
немощи, он положил голову на вещевой мешок, служивший ему подушкой.
"Но что же в нем все-таки есть?"
Привстав, Сергей начал развязывать мешок Никифорыча. На самом верху там
лежали серые суконные портянки. Потом аккуратно сложенное белье, рукавицы,
старая пилотка и противоипритная накидка. Вынимая, Сергей раскладывал все
это по порядку. На дне мешка лежала совершенно новая плащ-палатка - предмет,
особо интересовавший полицейских. Она была свернута заботливо и толково.
Развернув ее наполовину, Сергей увидел две небольшие пачки
концентрированного гороха.
- Мы с тобой пообедаем сегодня, Коля! - обрадовался искренне Сергей. -
Только вот котелка у меня нет...
Не меняя позы, Коля пошарил рукой в тряпье изголовья и протянул Сергею
ржавую жестяную банку из-под консервов.
- На черпак баланды хватает, - пояснил он. ...Третий барак выстроился
за получением баланды.
- Сказывают, гушша имеется в баланде...
- Потому наш барак последний, так она на дне...
- Не напирай, не напирай!
- Люди добрые, исделайте божескую милость, получить ба на двоих...
посудинки нету...
Медленно переступая с ноги на ногу, подвигаются пленные к бочке с
баландой. Белые лохмотья пара крутятся над ней, отрываются, смятые ветром,
разнося щекочущий нос запах варева.
- Ну, добавь... ради христа, добавь!..
И полицейский "добавлял". Вылетал из слабых пальцев смятый задрипанный
котелок, выливалась из него сизая дрянь-жидкость, бухался горемыка на ток
земли, утоптанный тысячью ног, и, не обращая внимания на побои,
слизывал-грыз место, оттаявшее от пролитой баланды...
Вдруг по толпе прокатился гул удивленных и испуганных голосов:
- Больше нету баланды?!
- Будьте вы прокляты, ироды! Три часа простоять зря...
- Р-расходись в б-барак! - кричали полицейские, крутя дубинками.
Помахивая пустой баночкой, Сергей вернулся в барак. С трудом поднявшись
на вторые нары, он вдруг не увидел Коли. Лишь в его изголовье валялась одна
рукавица да сиротливо свисал, напоминая ужа, зеленый брезентовый ремень, что
служил поручнем его хозяину. Не было также и мешка Никифорыча.
- Какой-то мешок не давал малец полицаям... ну, и того - сбросили с
нар. В четвертый понесли... помер, стало быть, - пояснил сосед.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Низко плывут над Ржевом снежные тучи-уроды. Обалдело пялятся в небо
трубы сожженных домов. Ветер выводит-вытягивает в эти трубы песню смерти.
Куролесит поземка по щебню развалин города, вылизывает пятна крови на
потрескавшихся от пламени тротуарах. Черные стаи ожиревшего воронья со
свистом в крыльях и зловещим карканьем плавают над лагерем. Глотают мутные
сумерки зимнего дня залагерную даль. Не видно просвета ни днем ни ночью.
Тихо. Темно. Жутко.
Взбесились, взъярились чудовищные призраки смерти. Бродят они по
лагерю, десятками выхватывая свои жертвы. Не прячутся, не крадутся призраки.
Видят их все - костистых, синих, страшных. Манят они желтой коркой
поджаристого хлеба, дымящимся горшком сваренной в мундирах картошки. И нет
сил оторвать горящие голодные глаза от этого воображаемого сокровища. И нет
мочи затихнуть, забыть... Зацепился за пересохший язык тифозника мягкий
гортанный звук. В каскаде мыслей расплавленного мозга не потеряется он ни на
секунду, ни на миг:
- Ххле-епп, ххле-еп... хле-е...
На тринадцатые сутки умышленного мора голодом людей немцы загнали в
лагерь раненую лошадь. И бросилась огромная толпа пленных к несчастному
животному, на ходу открывая ножи, бритвы, торопливо шаря в карманах хоть
что-нибудь острое, способное резать или рвать движущееся мясо. По
образовавшейся гигантской куче людей две вышки открыли пулеметный огонь.
Может быть, первый раз за все время войны так красиво и экономно расходовали
патроны фашисты. Ни одна удивительно светящаяся пуля не вывела посвист,
уходя поверх голов пленных! А когда народ разбежался к баракам, на месте,
где пять минут тому назад еще ковыляла на трех ногах кляча, лежала груда
кровавых, еще теплых костей и вокруг них около ста человек убитых,
задавленных, раненых...
...В одно особенно холодное и вонючее в бараке утро, Сергей с трудом
поднял с нар голову. В висках серебряные молоточки выстукивали нескончаемый
поток торопливых ударов. В первый раз не чувствующие холода ноги казались
перебитыми в щиколотках и коленях.
"Тиф", - спокойно догадался Сергей и, сняв шапку, положил ее под
голову.
Чуден и богат сказочный мир больного тифом! Кипяток крови уносит в
безмятежность и покой иссыхающее тело, самыми замысловатыми видениями
наполнен мозг. Лежит это себе такая мумия на голых досках нар с открытыми
глазами, прерывисто дыша, и тихим величием светятся ее зрачки, как будто она
только одна на свете вдруг вот теперь поняла смысл бытия и значение смерти!
Какое ей дело до миллиардных полчищ вшей, покрывших все тело, набившихся во
впадины ключиц, шевелящих волосы на голове, ползающих по щекам, лбу,
залезающих в нос... Нарушается это величие лишь жаждой капли воды. От
сорокаградусной жары в теле трескаются губы и напильником шершавится горло.
Мумия тогда издает хрип:
- Пи-и-ить... ии-ить...
А потом вновь затихает - иногда навеки, иногда до следующего "ии-ить".
Командирское обмундирование Сергея прельщало полицейских. "Чаво гадить,
все равно подохнет!" И на третий день забытья Сергей был раздет догола. Лишь
на левой ноге остался белый пуховый носок, полный вшей. Получил эти носки
Сергей на фронте. То был подарок-посылка от девушек какого-то уральского
мясокомбината. Лежала тогда в носке и записка: "Желаю тебе, дорогой боец, до
самых дырок износить эти носки. С любовью - Тося".
До слез смеялись тогда над этим Тосиным пожеланием. И, бережно надевая
носки, Сергей урезонивал ржущих: "Вы вникните, черти, в смысл этих слов!
Девушка с любовью желает, чтобы не убили меня... Ну-ка попробуй износить
такие носки! К тому времени последний из фрицев в ящик сыграет..."
Ничего не стоило потом обитателям барака сбросить голый полутруп с нар
и занять его вшивое место. В один миг Сергей оказался на полу, раскинув
длинные ноги-циркуль поверх вповалку лежащих там людей. Где же ему место,
как не под нижними нарами, куда скатываются испражнения! И Сергея
затискали-затолкали под нары, благо парень не издает ни звука...
Да, крепок был костлявый лейтенант! Слишком мало уж было крови в его
жилах, устала смерть корежить гибкое тело спортсмена, и выполз Сергей из-под
нар через двое суток, волоча правую отнявшуюся ногу.
- Слезь... с моего... места, - прошептал он занявшему его "жилплощадь".
На хрип этого привидения удивленно уставилась стриженая дынеобразная
голова.
- Ты што, из четвертого появился?
- Слазь...
- Откуда этот хлюст взялся?
- Место, слышь, требует...
- В чем дело? В чем дело, почему голый, а? Сергей медленно повернул
голову по направлению голоса со звучащей в нем ноткой власти. В дверях
барака стоял в белом халате низкорослый и крупноголовый детина.
- Где твоя гимнастерка, а? - протискиваясь к Сергею, спрашивал он.
По петлицам Сергей догадался, что это доктор. "Неужели тут есть
доктора?" - мелькнула мысль.
- Я болен... видимо, тиф.
- Вижу, что ты болен. Но голый, голый ты почему?
- Раздели полицейские... обмундирование комсоставское... трудно не
взять...
- Вы командир?
- Лейтенант... Помогите же, доктор... я потерял силы... Это вот мое
место... сбросили, лежал там...
- Идите за мной.
В третьем же бараке, в небольшой загородке, лежало около двадцати
командиров, больных тифом. Там и поместился Сергей на вторых нарах в самом
тесном и темном углу. Пустотой и легкостью была наполнена затуманенная
голова, не было в теле ни позыва, ни недуга.
Перед вечерними сумерками пришел доктор.
- Как живем, лейтенант? - спросил он, взобравшись к Сергею. - Правая
нога? Гм... явление частое после тифа, да. Не чувствует? Ампутировать...
как-нибудь, да!
- Резать не дам! - упрямо выговорил Сергей. - Я еще буду драться!..
- Дерутся здоровые, лейтенант... конечно, и в моральном смысле, да!
Но... одну минуту! - Доктор, легко спрыгнув с нар, вышел из барака. Вернулся
он с объемистым пузырьком беловатой жидкости и котелком в руках. -
Растирать. Очень часто. Можно носком. Посмотрим, да. Спирт отечественный, у
меня последний... И вот - баланда, ешьте. Я зайду. Поговорим, да!..
Аспидного цвета налет покрыл кончики пальцев ноги Сергея. Не
чувствовала нога ни щипков, ни укола булавки.
"Я не нужен себе калекой, нет", - думал Сергей и всю ночь через
небольшие промежутки изо всех сил растирал спиртом ногу. Тот бил в нос,
колесом крутил слабую голову. На второй день в пальцах появилась тупая,
ноющая боль. Она все усиливалась, по мере растирания ноги спиртом.
- Отлично! Будет толк. Боль - не что иное, как представление о боли,
да! - отчеканил доктор. - Но кусайте себе губы. Терпите. Нога останется...
И Сергей терпел. Превозмогая боль, он яростно комкал носок, растирая
ногу.
Доктор заходил часто, засиживался у Сергея, расспрашивал его об учебе,
жизни, фронте. Когда уж, казалось, обо всем поговорили, каждый, однако,
сознавал, что о самом главном-то и умолчено, к чему и вели все беседы.
Однажды, когда доктор помог Сергею остричь кишащие вшами волосы, он особенно
долго засиделся на вторых нарах. Лежа Сергей всматривался в мясистый профиль
эскулапа, потом сказал:
- Владимир Иванович, вы согласны с тем, что в представлении нашем,
ровесников революции, честность, порядочность и... доброта, скажем,
неизменно ассоциируются с понятием о любви к Родине, к русским людям?..
Доктор, насторожившись, внимательно слушал, наклонясь к Сергею.
- И, - продолжал Сергей, - я поэтому предполагаю в вас наличие такой же
полноты второго достоинства, как и первого.
- Следовательно?
- Я люблю мою Родину!
- И?
- Вы ведь немного старше меня!..
- Вставайте. Учитесь ходить, да. Баланды сумеем достать. Приходите в
амбулаторию. Там наши. Познакомитесь. Решим, да...
Лагерная амбулатория, где работал доктор Лучин, была единственным
светлым пятном на фоне всего черного и безнадежного. Лаконичный в словах и
действиях доктор подобрал себе в помощники трех боевых ребят, аттестовав их
перед немцами как людей с медицинским образованием. На самом же деле этот
народ занимался тем, что осторожно выискивал "в доску своих", приобщал их к
амбулатории, а там думали-решали, как бежать, притом большой группой,
сумевшей бы приобрести в пути оружие...
Прошло несколько недель, пока Сергей смог окончательно встать и
наступать на ногу. За это время Лучин принес ему не один котелок баланды и
не один кусок лошадиной печенки. Как-то солнечным февральским днем Сергей в
первый раз зашел в "амбулаторию". На нарах лежал Лучин, а на единственном
табурете сидел, широко расставив ноги, лучинский "санинструктор". Он
выслушивал трубкой повернувшегося к нему спиной полицейского.
- Та-ак, Ничего серьезного. Помажем...
Навернув грязную тряпку на палочку, "санинструктор" быстро сунул ее в
чернильницу и, пристально поглядев на Сергея, ловко вывел свастику на спине
дуралея, окантовав ее густыми мазками.
- Чрезвычайно полезно. Иди!
- Дело в том, - объяснил Лучин Сергею, - что имеющиеся медикаменты мы в
первую очередь должны употреблять на эту сволочь, да. Приказ немцев. Мы же
изыскиваем средства лечения этих господ на месте. Вы видели... Так-то,
товарищ лейтенант, да!..
Осторожно мусолило снег солнце еще холодными щупальцами своих лучей.
Все выше и выше взбиралось оно на небо, суля, близкую весну и охапку надежд.
Толковали одни:
- Весной должна кончиться война. Попомните мое слово! Потому што
пропали мы тут...
Думали другие: "Зелень, лес... Пробраться к своим будет легче. Лишь бы
удрать".
Март принес частозвон утренних капель с крыш бараков и тихие
непроницаемые ночи. Столбом валит из дверей бараков зловоние оттаявших
испражнений и трупный запах разлагающихся тел. Не спят уже на полу вповалку
люди. Поредела за зиму толпа пленных, умещаются теперь на нарах. Каждый день
выдается баланда и почти поллитровый черпак воды пополам с грязью, соломой,
копытами лошадей и двумя-тремя картошками величиной с голубиное яйцо.
Неохотно отошел-отступился от бараков тиф, переваляв почти всех до единого.
Поддерживая друг друга, выползают пленные из бараков, садятся с подветренной
стороны, бьют вшей пока еще в шинелях. Кровавятся от них ногти больших
пальцев, а "пройдено" только полрубца плечевого! Расстилается на проталинках
шинелишка, становится ее обладатель в очередь за бутылкой. Ох, как нужна тут
пивная бутылка! Прижал ее руками да и покатил по шинели - и сыпанет тогда в
уши дробный треск лопающихся вшей...
Шли дни. По утрам в чистом весеннем воздухе плыли к лагерю орудийные
стоны. Торопливей и злей становились немцы, настороженней - пленные.
- Стучат, доктор, а?
- Зовут, лейтенант, да! Вот подтает снежок - обстановка улучшится.
Махнем, да!..
Но вышло все иначе. Однажды в помещение, где ютился Сергей, вошел
комендант лагеря. Щуря подслеповатые глаза и поблескивая кокардой, он
приказал сопровождавшему его унтеру построить командиров. Жидкой шеренгой
вытянулись пленные вдоль нар. Унтер, макая новенькую кисть в красиво
разрисованную баночку, лепил на левом рукаве каждого командира густой желтый
крест.
На второй день поезд мчал пленных командиров на запад.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Клейка и непролазна вяземская грязь. Словно искусно сваренный клей,
вяжется желто-бурая жидкость на мостовых, доходя до щиколоток, а кое-где и
до колен. Хорошо взмешена грязь тысячью ног каждый день проходящих на работы
пленных. Хлюпают-чавкают в грязи сапоги, валенки, лапти, ботинки. Оборвется
шпагат, которым привязаны на ногах тряпки, и тогда пишут узоры по грязи
босые ноги...
За городом, на незасеянном поле, поросшем пыреем и мелким воробьиным
щавелем, раскинулось немецкое кладбище. Сотни крестов торчат из глинистой
земли, рябя в глазах черными пауками-свастикой. Роют пленные ямки-овражки;
часто подползают к ним грузовики с трупами фрицев и францев из вяземских
лазаретов. И, уложив двадцать, тридцать гитлеровцев в ямку-овражек,
забрасывают их пленные тонким слоем глины, а потом ставят пять или десять
крестов. Ну кто догадается из живых еще фрицев, что тут двадцать покойников?
Пять! Об этом говорят кресты...
В тот день ни минуты не передохнул Сергей. Желтая вязкая глина липнет к
лопате; огнем жжет ладони шершавая ручка; раскис-расползся сапог, которым
нажимает Сергей на ушко лопаты... Красноватые пупырышки цветущего щавеля
машут, зовут голодный блестящий взгляд. Да как отойти от могилы? Как
нагнуться, чтобы вырвать пучок травы и запихать его в рот?
- Лос, лос, менш! - рычат конвоиры, многозначительно потряхивая
автоматами...
...Попыхивает комендант лагеря гамбургской сигаретой. Досасывает ее до
самых пальцев. Брызгается его пенсне искорками солнечных зайчиков, но не
загораживают они горбатой мушки пистолета. Чиркнул в кучу пленных "бычок",
бросились на него со всех ног двадцать человек. И поднимет торжественно
пистолю фашист, и качнется назад, оттолкнутый выстрелом. Шарахнутся
девятнадцать пленных в сторону, но обязательно останется лежать в грязи
обладатель окурка, нелепо дергаясь телом. Да, плохо стреляет немец! Не может
он сразу вырвать жизнь из русского. Долго колотит тот каблуками землю,
словно требуя второй выстрел...
Партиями от десяти до двухсот человек каждый день гоняют немцы пленных
на работы. На станцию железной дороги для выгрузки песка из вагонов всегда
требовалось двести человек. Там от шести часов утра до восьми вечера пленные
не получали даже капли воды. Зато через день в железных бочках из-под
красителей варилась для них крапива. Рвали ее сами же пленные в оврагах и
буераках близ станции. Целыми охапками запихивали ее в бочки, заливали водой
и кипятили. Да не получишь ведь и этого больше установленной нормы! Согласно
немецкому "закону", пленному полагалось 0,75 литра "варева"...
За городом, в дымке утренних паров, встало хохочущее до дрожи в лучах
молодое весеннее солнце. Его появление каждый день встречали пленные,
выстроившись по пяти. Становились по старшинству звания - майоры и равные
им, капитаны и равные им - и, окруженные автоматчиками, уныло и молча шли на
работу.
Вот уже третий день Сергей с партией в десять человек шел работать у
зенитчиков. Располагались те в лесу, в пятнадцати верстах от города. Была
там надежда получить граммов сто - двести хлеба и "великая возможность
смыться", как говорил новый приятель Сергея капитан Николаев. На работе
старались держаться вместе. Несет ли Сергей полено дров - Николаев шагает
сзади, поддерживая конец дровины и поглядывая: авось отвернется конвоир...
Как-то Сергей и Николаев работали в складе масел и красок.
- Подозрительна эта штука, - указал капитан на притаившийся в углу
пузатый бочонок. - Спирт у них в таких бывает...
- И что?
- Как что? Фляга есть у меня, понял?
- Ну?
- На носу баранки гну!.. Полицейским отдадим - килограмм хлеба получим
в побег.
Немец-старик ни на минуту не спускал глаз с работающих. Притулившись на
бочке, он посасывал трубку, опершись на винтовку.
- Задушить бы - и айда! - крикнул на него капитан.
- Закричит гад, немцы за стеной...
- Вот что, - предложил Николаев, - захоти-ка ты в уборную. Он меня
оставит, так я установлю, что в бочонке...
Жестами и движениями кое-как объяснил Сергей немцу, что он хочет. Тот
неохотно вскинул на ремень винтовку и ворча поплелся за Сергеем, оставив
капитана в закрытом складе. Долго сидел в кустах Сергей, поглядывая на
полуотвернувшегося от него немца.
- Шнелль, менш! - наконец не выдержал тот.
- Не лезет, дедушка!
- Вас ист дас, гедюшка?
- Трудно, говорю. Запеклось к черту все!
- Лос, сакрамент! {Давай, проклятый!} - разозлился фашист и, подойдя к
Сергею, потащил его за плечо. Каково же было его удивление, когда он не
увидел результатов сидения пленного!
- Ду люгст. Вильст нихт арбайтен?! {Ты врешь Не хочешь работать?!}
Подталкиваемый прикладом, Сергей вернулся в склад. Николаев
сосредоточенно продолжал перекатывать бочки.
- Готово! - пояснил он Сергею. - Древесный только...
Бежать, однако, не удавалось. Был за командирами особый присмотр, да и
уходить хотелось наверняка, не попадаясь: пойманных убивали тут же.
Вдруг нежданно-негаданно запретили командирам выход из черты лагеря на
работы. Это отнимало многое и у многих. У одних рушились упования на
"подкалымить жратву", у других гибли надежды на скорый побег.
- Вот тебе и смылись! - сокрушался капитан.
- Опытнее будем! - злился Сергей.
...В пять часов утра выстраивался лагерь за получением хлеба - буханки
на четверых. Шли нескончаемой вереницей люди, давно потерявшие человеческий
облик в страшных условиях фашистского плена. Испуганные партизанским
движением, гнали немцы в лагерь окрестных жителей - ребятишек двенадцати лет
и стариков - семидесяти и выше.
В семь часов вечера вновь вырастала бесконечная очередь пленных. К тому
времени в кухнях поспевала баланда. Ходуном прыгает черпак - раз в котелок,
раз по голове просящего подбавить. Бывает, крепко стукнется черпачок по
стриженой голове, и зазвенит-запрыгает отвалившаяся жестянка. Останется в
руках у полицейского долгий дрын-ручка, и пойдет бандит выколачивать ею пыль
из шинелей, а память из голов. Долго стоят в очереди, ожидая ремонтирующийся
черпак, пленные, посылая сто чертей в душу и печенки тому, на чьей голове он
обломился...
А за проволокой, не доходя до нее десяти метров, маячат разноцветным
тряпьем бабы, дети. Пришли они из ближних деревень к отцам, дедам, сынкам.
Подперев голову рукой, вдруг не выдержит какая-нибудь из них да и заголосит.
Переливами печали и горести льется по лагерю причитающий голос:
Ии-и ты-и-и жа-а, мой родненьки-и-й сыно-о-чиик, Ясненьки-и-ий
све-е-етик ни-на-гля-а-дный За-а што-о тебе-ее доста-а-а-лась до-о-ля
го-орькая, Го-о-оло-ву-шка ты-и моя-а ни-ща-сна-ая!..
Повернут головы на скорбный материнский голос дети-подростки и
зашмыгают носами. Станет среди лагеря заросший бородой дядя, прислушается,
сплюнет и скажет:
- Тьфу ты, скаженная! Все нутро волокеть...
Выходят послушать соло и немцы. Да непонятны им смысл и содержание
русского плача-песни, не знают они, как рождаются такие звуки-стоны! Не
слышат они в них смертельной тоски и ненависти, бесконечной любви и
терпения...
Черной душной стеной обрушивается ночь на лагерь. Погребают ее
обломки-минуты мысли и надежды людей, успокаивают их несложные желания...
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Вагоны, постукивая на стыках рельсов, лениво двинулись за паровозом и,
лязгнув буферами, притихли вновь. Крепко-накрепко затиснуты в петли дверей
ржавые кляпы железных засовов. Все той же колючей проволокой забиты-опутаны
окна, и задумай шальной воробей пролететь в окно - повиснет он, наколовшись
на растопыренные рожки колючки.
Сорок семь тел распластались в вагоне. Лежать можно только на боку,
тесно прижавшись к соседу. И все равно десять человек должны разместиться на
ногах лежащих вдоль стенок людей. Душно и вонюче в вагоне. Тяжело дышат
пленные пересохшими глотками. Вторые сутки стоит состав на станции, не
двигаясь с места. Знают пленные, что это - смерть для всех! Съедены еще в
лагере "дорожные продукты" - две пайки хлеба. Кто знает, куда везут их,
сколько дней еще простоит поезд?..
Жестокой дизентерией мучился Сергей. В желудке нет и грамма пищи. Еще
три дня тому назад он перестал есть хлеб и баланду. За это время сэкономил
три пайки хлеба, и вот теперь кричат они в раздувшемся кармане: "Съешь нас!"
Нет сил отогнать эту мысль. Тянется невольно рука к карману с пайками,
погружаются ногтистые пальцы в мякоть. "Корку лучше!" - мелькает мысль,
одобряющая действие рук, и щиплют пальцы неподатливый закал корки, подносят
украдкой от глаз ко рту. "Нельзя, подохнешь!" - шепчет кто-то другой, более
твердый и властный, и пальцы виновато и бережно относят крошку хлеба назад в
карман. И опять останавливаются на пути, благословляемые на преступление
жалким, трусливым и назойливым шепотком: "Чего уж там, бери и ешь..."
- Нельзя, понимаешь, сволочь?! - громко шепчет Сергей.
Глядит Николаев сочувствующими глазами, спрашивает:
- Болит?
А сам думает: "Уже бредит, помрет..."
- Я не сошел с ума, капитан, - говорит Сергей, - но я до смерти хочу
есть... противное желание!
- У тебя кровь идет и какая-то зелень. Есть нельзя.
- Есть "не есть"! - пробует шутить Сергей.
Стоит поезд. Вторая ночь! Хрипят, задыхаясь, пленные, льнут
воспаленными лбами к железным обручам вагона. Лишь на рассвете третьего дня,
дрогнув, дернулся состав, и на рассвете же Сергей не выдержал и съел сразу
две пайки хлеба. "Все равно умру, так лучше наевшись", - решил он. А часа
через два в животе начались жуткие рези. Корчится Сергей, задевая ногами
лежащих, до крови кусает губы, стараясь не закричать. Выступили на его лбу
росинки пота, и откуда взялись - бог весть! Вытащил из-за голенища ржавую
корявистую ложку капитан и, наклонившись к Сергею, приказал:
- Разевай рот!
Полностью засадил Сергей ложку в горло. Рвутся наружу внутренности,
наизнанку выворачивается желудок.
- Больше в тебе нет ничего, - успокоил Сергея капитан.
Чувствовал Сергей и сам невольную иронию в словах Николаева. Теперь в
нем и впрямь слишком мало чего осталось... Нет, не так! Ты не прав, капитан!
То, что там есть, в самой глубине души, не вырыгнул с блевотиной Сергей. Это
самое "то" можно вырвать, но только цепкими когтями смерти. Иным путем
нельзя отделить "то" от этого долговязого скелета, обтянутого сухой желтой
кожей. Только "то" и помогает переставлять ноги по лагерной грязи, только
оно в состоянии превозмогать бешеное чувство злобы, желание вспыхнуть на
минуту и испепелить в своем пламени расплывчатое пятно, маячащее перед
помутившимися глазами, завернутое в зеленое, чужое... Оно заставляет тело
терпеть до израсходования последней кровинки, оно требует беречь его, не
замарав и не испаскудив ничем! "Терпи и береги меня! - приказывает оно. - Мы
еще дадим себя почувствовать!.."
- Нет, капитан, во мне осталось все, что было! - со злобой отвечает
Сергей.
- Да вот оно, что было в тебе! - указывает на кучку сероватой массы
Николаев.
- Ты одурел, мой друг, от голода, - уже спокойней проговорил Сергей, -
возьми мою пайку и съешь...
На четвертый день пути, пленных выгрузили в Смоленске. Большая часть
командиров не могла двигаться. На станцию пришли автомашины и, нагрузившись
полутрупами, помчались в лагерь. Из кузова грузовика Сергей глядел на
безжалостно истерзанный город-герой. Сожженные немецкими зажигательными
бомбами, дома зияли грустной пустотой оконных амбразур, и казалось, не было
в городе хоть единственного не пострадавшего здания.
На окраине города жили пленные. Лагерь представлял собой огромный
лабиринт, разделенный на секции густой сетью колючей проволоки. Это уже было
образцово-показательное место убийства пленных. В самой середине лагеря, как
символ немецкого порядка, раскорячилась виселица. Вначале она походила на
букву "П" гигантских размеров. Но потребность в убийствах росла, и
изобретательный в этих случаях фашистский мозг из городского гестапо выручил
попавших в затруднительное положение палачей из лагеря. К букве "П" решено
было приделать букву "Г", отчего виселица преобразилась в перевернутую "Ш".
Если на букве "П" можно было повесить в один прием четырех пленных, то новая
буква вмещала уже восьмерых. Повешенные, согласно приказу, должны были
провисеть одни сутки для всеобщего обозрения.
Секция командного состава лепилась в заднем углу лагеря. Состояла она
из двух бараков и была строго изолирована от других. В Смоленском лагере
пленные были разбиты на категории: командиры, политсостав, евреи и
красноармейцы. Была предусмотрена каждая мелочь, чтобы из одной секции
кто-нибудь не перешел в другую. За баландой ходили отдельными секциями - под
строгим наблюдением густой своры немцев.
Командиры, политсостав и евреи не допускались до работы. Сидели эти
люди на строгом пайке, томились без курева. По вечерам, когда пленные
группами возвращались с работ, в самой большой секции, где были
красноармейцы, открывался базар. Было там все - начиная с корки хлеба и
кончая пуговицей, ножиком, ремнем, обрывком шпагата и ржавым гвоздем.
Делалось и добывалось это так: напрягая всю мочь, вскидывает тяжелую кирку
пленный, ковыряя мостовую. Так и кажется: вот взмахнет еще разок - да и
завалится в грязь, вконец обессиленный и истощенный. И проходит мимо
какая-нибудь старушка. Остановится она, долго глядит на касатика, потом,
вздохнув, присядет на корточки и достанет из узелка яичко.
- Съешь, родимый, помяни грешную душу рабы божьей Апросиньи...
А вечером яичко переходит из рук в руки торгующих.
- Штой-то у тебя?
- Ицо.
- Сколько?
- Пайка.
- Дай погляжу... какой-то она таво... желтая.
- От породистой курицы потому...
- А ты што курицу то...?
- Выходит же счастье вот таким тухтарям!
- И хто ему дал ицо, черти его возьми...
Так с каждым ассортиментом товара на базаре военнопленных. Уж не может
стоять на ногах продавец кроличьей булдыжки. Плюхнулся он в грязь, подогнув
калачиком ноги, и бормочет в полузабытьи:
- Кому трусятины? Кому трусятины?
Сотни рук пробуют синеватый кусочек, соблазнительно пахнущий мясом.
Падает он в навоз, очищается и вновь предлагается "покупателям".
- Да съешь ты сам свою трусятину! Помрешь ить, пока продашь.
- Эй, кому загнать по дешевке?
- Што-о?
- Душа лубезный, купи котелок баланды! Свежий, вкусный, красивый!
- Кому ножик за понкрутку?
- У кого кусок резины есть?..
Сергей и капитан стояли у проволочной стены, следя за оживленной
торговлей на базаре.
- А знаешь, - предложил Николаев, - не мешало бы сходить на эту черную
биржу.
- Пайку перепродать?
- Нет, кальсоны; покурить бы малость... Но в этот момент начали
разгонять базар и строить людей. Построились и командиры.
- По направлению виселицы - шагом марш! - скомандовали полицейские.
Туда же шли и другие секции.
- Кому-то наденут сейчас гитлеровский галстучек, - шепнул Николаев.
Запрудив обширную площадь, пленные образовали пустоту вокруг виселицы.
Немцы-конвоиры остервенело следили за секциями командиров, политсостава,
евреев.
Кроваво-красным шаром закатывалось в полоску сизой тучи солнце на
окраине лагеря. Духота летнего вечера повисла над площадью тяжелым пушистым
одеялом.
- Дай проход! Разойдись в стороны! - послышались голоса.
В образовавшийся живой коридор вошли немцы. Их было семь человек.
Окружили они понуро шагавших двух пленных. Долговязый нескладный офицер
сразу же заговорил что-то на своем языке.
- Военно-полевой суд... - начал переводчик; и рассказал, что немцы
решили повесить двух пленных за то, что, работая в складе на станции, они
насыпали себе в карманы муки...
- А много мучки-то взяли? - послышался голос из толпы.
Обреченные были явными противоположностями друг другу. Первый являл как
будто все признаки предсмертного отупения. Раскрыв губы, он бессмысленно
глядел на переводчика белесоватыми неморгающими глазами. Парень был велик и
широк костью, видать, вял и неповоротлив. Изредка он всхрапывал носом и
проводил по нему рукавом гимнастерки.
Второй, лет под тридцать, щуплый и низенький, загорелый до черноты, был
похож на скворца. Он стоял, нервно переминаясь с ноги на ногу, ни разу не
взглянув на толпу пленных и на читавших ему смертный приговор.
Пока переводчик говорил, немцы ладили петли веревок, встав на аккуратно
сколоченные козлы.
- Дорогие, век не забуду... не надо! - заколотил себя кулаками в грудь
"скворец". - Не буду... с голоду это я... Родимые, ненаглядные мои, - бредил
он, упав на колени.
- Подымись, дура бловая! - спокойным басом загорланил его
одновисельник. - Разя это люди? Это жа анчихристы! Увстань жа, ну!..
И, неторопливо взяв за плечо коленопреклоненного, он легко поставил его
на ноги.
Живчиком бился чернявый в цепких руках немцев. Брыкался и кусался, не
давая просунуть голову в петлю веревки. Все так же не торопясь и деловито
влез на козлы белоглазый парень, сам надел себе веревочный калачик на
длинную грязную шею и, качнувшись, грузным мешком повис прежде чернявого,
уродливо скривив голову...
...В голубени июльского неба кусками пышного всхожего теста плавают
облака. Жарят погожие дни стальную вермишель колючек проволоки, разогревают
смолу толевых крыш бараков, и сочатся блестящие черные сосульки каплями
смачной патоки. Думают люди о пище днем и ночью. Подолгу ведутся в темноте
разговоры-воспоминания - кто, когда и как ел.
- Ну, встаешь это себе, делаешь, понятно, зарядку, а на кухне уже
слышишь: ттччщщщии-и!.. Пара поджаренных яичек, два-три ломтика ветчинки...
Да-а! Запивал все это я стаканчиком холодненького молочка... знаете такое? А
в обед...
- Это што-о! Я вот, так я кушал так: утром не ел ничего!
- Ну, это уж вы напрасно! Почему же?
- А понимаете, не хотел. Привык!
- Как так можно! Могла же ваша жена, скажем, поджарить вам белый хлебец
в сливочном маслице... румяненький, горяченький... с сахарцом, понимаете?
- Да, конечно, но... рацион, так сказать...
- Ах, что там! Это вы просто... извините, дурак были, что не кушали!..
Это в углу, где спали "старички" по чину и годам. Во втором же:
- Заходишь в буфет, берешь пару булок по тридцать шесть, пару
простокваш - ббабахх! А в двенадцать - в столовую. Опять берешь: солянку,
пожарские, кисель и пять пива. Шарахнешь - и до семи!..
Это вспоминали свое житье-бытье те, кому не могла жена "поджарить в
сливочном маслице". Это были холостяки...
...В самую последнюю очередь получали командиры баланду. Поблескивают в
их руках котелочки, баночки из-под консервов, а за неимением того и другого
держат за ремешки некоторые и каски.
- У вас, капитан, губа не дура! Посудинку-то себе вы подыскали
вместительную!
- Скажите, товарищ подполковник, вы... если не ошибаюсь?
- Да, я армянин.
- Встречали ли вы там, у себя, более роскошную пиалу, чем вот эта ваша?
- Майор Величко, что вы думаете, сколько касок баланды вы могли бы
опрокинуть за один присест?..
Так доходили до кухни. Посреди бесстенного навеса стояли две ванны,
наполненные чем-то желтым, жидким. Это и была баланда, сваренная из костной
муки. Возвращались в бараки, бережно неся содержимое своих сосудов. Чинно
рассаживались на нарах, и в первые минуты был слышен лишь жадный всхлип губ,
сосущих баланду.
- Товарищ военинженер, вы жаловались на катар, так вот не желаете ли
доесть мою баланду?
Молодежь была неутомимей. Выпив баланду, заводила она разговоры, споры,
воспоминания.
- Повторяю, внешность не показатель внутреннего достоинства человека, -
горячился лейтенант Воронов. - Я знаю один характерный случай. В моей
учебной роте был курсант Пискунов. Фамилия его говорила за все: он был похож
на цыпленка-заморыша. Учился плохо. Как-то спрашивает его тактический
руководитель: "Вот вы, курсант Пискунов, ведете взвод. Наблюдатель подал
знак - "воздух". Ваше решение"? А Пискунов стоял-стоял да и решил: "Я, -
говорит, - подаю команду - "спасайся кто как может!" Ну, понятно, хохот в
аудитории, плохая отметка и прочее. Но дело не в этом. Пискунов был
аттестован на младшего лейтенанта. А в первые же месяцы войны, командуя
взводом, он заработал орден Ленина. И заметьте: единственный из всего
училища тогда!..